«Я променял все прочие доспехи на эти»: о наших выборах в науке

  • 19.05.2021
Поделитесь с друзьями

Пьер Абеляр в «Истории моих бедствий» рассказывает, как сменил военную карьеру на академическую: «отрекся от участия в совете Марса ради того, чтобы быть воспитанным в лоне Минервы» и «променял все прочие доспехи» на «оружие диалектических доводов». Чем руководствуются в выборе своих «доспехов» нынешние ученые? Как говорится в одном широко цитируемом позднесоветском методологическом труде, «научный работник не может заниматься “наукой вообще”, а должен вычленить четкое и узкое направление работы...». В феврале с.г. Лаборатория историко-культурных исследований ШАГИ РАНХиГС провела круглый стол «“Я променял все прочие доспехи на эти”: о наших выборах в науке».  О своих выборах направлений в науке и взглядах на природу и задачи научной деятельности рассказали шестнадцать исследователей-гуманитариев, представители разных дисциплин и поколений.
 
В этих совершенно, казалось бы, непохожих рассказах о разных научных траекториях обнаружились совпадения и переклички, во-первых, в видении факторов, стоящих за выбором профессии, будь то случайность или необъяснимый интерес, тяга к открытию нового в архивах или любовь к детективу и стимуляция загадками, ожидание мистических совпадений, решение экзистенциальных проблем или ответственность перед объектом изучения, а во-вторых, в озабоченности такими вопросами, как наличие учеников и преемственность знания, допустимость «метаний» в научной биографии или принесение пользы обществу. Мы публикуем подборку из нескольких выступлений на этом круглом столе.

«Выбор профессии был продиктован сопротивлением той ситуации, в которой мы все жили»

Лёля Кантор-Казовская
Искусствовед
Hebrew University of Jerusalem, Israel

С одной стороны, как известно, нет ничего более приятного, чем говорить о самом себе, это можно делать бесконечно, но в то же время есть определенные сложности в том, чтобы осмыслить по-настоящему то, что было сделано давным-давно, когда я делала свой выбор профессии, в 1978 году. Я специалист по итальянскому искусству XVIII века и, более конкретно, по архитектурным фантазиями и по искусству Джованни Баттиста Пиранези, но у меня есть и другая область деятельности: я очень много занимаюсь проблемами неофициального искусства 60-х годов в Москве. Кажется, что это вещи совершенно между собой не связанные, и действительно, очень сложно профессионально двигаться в двух разных направлениях. 

Конечно, я сегодня совершенно другой человек, чем была, когда сделала этот выбор, и могу посмотреть уже на того человека со стороны. Я должна сказать, что все, что кажется очень личным и субъективным, на самом деле всегда имеет объективные причины. И как сейчас я вижу, в той реальности, в которой оба выбора состоялись, это было продиктовано сопротивлением той ситуации, в которой мы все жили. Сопротивляться можно двумя способами. Первый – это идентифицироваться с чем-то далеким от этой реальности и жить всей душой в Средних веках, во Флоренции или в Венеции XVIII века, стать ученым в этой области, которого ничто окружающее не касается. Это путь благородного эскапизма, культурного плюрализма, эстетической отзывчивости, которая кроме всего прочего просто противостоит той изоляции, в которой мы все находились. Это попытка преодолеть ситуацию, из которой не было никакого реального выхода. И мне кажется, что в России это есть до сих пор, туризм по Европе – это ритуал, наполненный остаточным идеализмом, романтизмом, политическим самосознанием. Есть люди, которые вообще переселяются в страну своей мечты и живут где-нибудь в Венеции или во Флоренции. Часто это люди диссидентского склада. Вот таким романтизмом был окрашен мой выбор заниматься европейскими архитектурными фантазиями. Но есть и другая возможность, это идти по пути нового искусства, новой культуры, официально не разрешенной. Моим вторым увлечением была эта среда, ее интересы. Но это раздвоение было не совсем раздвоение, внутренний смысл был один и тот же. 

А вот что со временем из этого вышло, это довольно интересно. Как специалист по истории искусства, я свою мечту осуществила – мечту влиться в международное комьюнити специалистов по Пиранези. Я тоже эмигрировала из России, я живу в Израиле. У меня получилось «поиграть с большими мальчиками», которых в студенческое время я знала только по именам и никогда не чаяла встретить. И то, чем я стала, это была не я, а то, чем я когда-то захотела быть. Это дает некоторое счастье, но как обрести счастье быть самим собой? Я себя спрашивала, должна ли я окончательно обытальяниться или, наоборот, обамериканиться, чтобы быть профессионалом того уровня, какого хочу. Я стала различать эти школы в изучении итальянского искусства и со временем поняла, что, когда человек занимается своим, тем, в чем он родился, это совершенно другой взгляд на вещи. Поэтому в какой-то момент от меня можно было слышать такие задорные фразы, что все-таки заниматься итальянским искусством должны только итальянцы, французским – французы и так далее. Верно это или не верно, я не могу сейчас сказать, но так или иначе мне это помогло перенести акцент в своих действиях на русское искусство. Я стала заниматься московским неофициальным искусством 60-х годов, перенесла акцент на историю, которая начинается в том месте, откуда я родом, и в год моего рождения, потому что именно на Фестивале молодежи и студентов в 1957 году произошло знакомство с современным искусством Запада, которое повлияло на все происходившее в неофициальной культуре. И должна сказать, что то, что ваш выбор правильный, вы начинаете чувствовать по какому-то особому ощущению посетившей вас догадки, когда вы начинаете уверенно описывать и исследовать ваш материал. История русского искусства советского периода – это поле хорошо исследованное и в то же время непаханое. Кажется, так много уже известно про это, что только и осталось, что разделить материал между сотрудниками института и написать историю. Но на самом деле базовые проблемы: кто мы, откуда и куда мы идем – не решены, и это придает всему какой-то фантасмагорический оттенок, эта история не пишется, не пишется и не пишется. Исследователь советского искусства, как правило, очень боится исследовать свой предмет. Он его умеет описывать, каталогизировать, воспевать его живописность, рассказывать увлекательные биографии, но только не исследовать, как это делается с другим материалом. А уж если мы начнем задавать этому искусству те же вопросы, которые мы задаем, допустим, Пиранези: как было устроено его производство, его бизнес, кто платил, кто покупал, как это влияло на тему, стиль, выбор объектов, какой был расклад сил, как складывались отношения со спонсорами – то выводы будут очень неутешительными в отношении советского официального искусства. Придется произвести очень тяжелый суд над самими собой и над людьми, которых мы очень любим. Поэтому никто с нормальными инструментами к советскому искусству не приближается. Так что студенту я посоветовала бы заниматься именно этой проблемой, потому что без ее решения жизнь наша – а я продолжаю себя отождествлять, хоть я и не живу в Москве, с московской жизнью – никуда не продвинется. Но лично мне свойственно писать об искусстве неофициальном, свободном, о той пропасти, которая отделяет его от официального и подцензурного, несмотря на все попытки эту пропасть замазать и сделать акцент на искусстве серых зон между тем и другим. Мне посчастливилось работать в уникальном архиве этого искусства, который собрал Михаил Гробман, и его художественная биография помогла мне поставить несколько проблем теоретического плана, например, как действует в России художественное поле, как вписать эту очень изолированную систему современного искусства обратно в контекст искусства мирового. Вот этим я сейчас и живу.



Китайский ученый муж как ролевая модель

Роман Шапиро
Филолог-китаист
Masaryk University, Czech Republic; National Central Library, Taiwan
 
Я хочу рассказать о китайском ученом муже как о ролевой модели. Я подумал, что и для меня он может быть ролевой моделью. 

Я окончил институт лингвистики РГГУ, первая специальность у меня лингвистика, кандидатская диссертация у меня была по китайской диалектологии и по компаративистике. Но в то же время я окончил и Институт стран Азии и Африки при МГУ, где больше углублялся в китайскую литературу, я переводил и перевожу художественную литературу с китайского языка. А потом я совершил резкий прыжок, потому что я еще закончил музыкальный факультет академии Маймонида как классический певец. Поэтому у меня много чего в жизни присутствует. И я подумал, что это можно объяснить не только какими-то бестолковыми метаниями, а примером из китайской классики. 

В Китае с древности, еще с династии Чжоу, как минимум с середины I тысячелетия до нашей эры были известны так называемые шесть искусств благородного мужа. Благородный муж должен был владеть ритуалом, музыкой, стрельбой из лука, каллиграфией, уметь управлять колесницей и знать математику. Уже ближе к нашей эре, когда стал окончательно оформляться конфуцианский канон, были выделены еще дополнительно четыре искусства ученого мужа, которые перекликались с этими классическими шестью искусствами: это игра на струнном инструменте, го, китайские шашки, аналог шахмат, что связано с военной стратегией, а значит со стрельбой из лука и управлением колесницей, каллиграфия, она уже в шести искусствах упоминалась, она не только расценивалась как эстетика, но и как самовоспитание, а соответственно, ритуал, потому что соблюдение ритуала главной целью имеет именно самовоспитание, самосовершенствование. Ну и, конечно, четвертое искусство, живопись, было связано с эстетикой. И потом все это было включено в экзамены на чиновничью должность. Китай это страна, где раньше всего сложились традиции отбора на службу не на основании происхождения, а на основании прохождения экзаменов. Древнейшие такие экзамены упомянуты в памятниках первого тысячелетия до нашей эры, окончательно эта система сложилась в династию Тан, в VII–VIII веках нашей эры, и просуществовала аж до 1905 года. Это был источник социальной мобильности, потому что практически любой мужчина, если только он не был сыном проститутки или сыном актрисы, мог сдать экзамены на чиновничью должность. Существовало три степени, самая низшая это «цветущий талант», вторая – «возвышенный человек», третья, как бы доктор наук, называлась «продвинутый муж». Экзамен на третью степень сдавался уже императорской столице и часто сам император принимал этот экзамен. Нужно было написать восьмичленное сочинение, оно состояло из восьми частей и структура его была строго фиксирована. Когда я писал диссертацию, я вспоминал это восьмичленное сочинение, потому что есть что-то общее: очень строгие правила, иногда немножко схоластические. Кроме того человек должен был написать стихи по определенным правилам, должен был показать знание канона, знание каллиграфии. Только 1% экзаменующихся успешно сдавал этот экзамен. И в XIX веке сама эта идея, что чиновникам надо сдавать какой-то экзамен, стала популярной и в Европе, придя туда от китайцев. Под конец я хочу рассказать о знаменитом китайском ученом Фан Сяожу.  Он считается образцом китайского ученого мужа. Дело в том, что он не захотел перейти на службу императору-узурпатору, на сторону династии Мин, и не захотел написать научную работу, в которой обосновывалась бы закономерность этого узурпаторства. И тогда император сказал, что он казнит все девять поколений его семьи – это была традиционная, самая страшная казнь в Китае. Но Фан Сяожу, как настоящий ученый, не испугался и сказал – да хоть десять казни. В результате его казнили, распилили пополам, а вместе с ним 873 человека. Зато в истории китайской науки он считается примером научной принципиальности, а также славится как противник плагиата. В каком-то смысле он может быть и нашим идеалом, хотя, конечно, не надо доводить до таких крайностей.




«Неприятная сторона науки: делаешь много работы, получаешь маленький результат и, как правило, о нем не знают»

Лев Масиель Санчес
Историк архитектуры
НИУ ВШЭ, НИИ теории и истории архитектуры и градостроительства

Я все время не хочу заниматься наукой, всю жизнь занимаюсь тем, что пытаюсь ее бросить, но пока мне это не удалось. 

Я медиевист по образованию. Поступая в университет, я хотел заниматься историей искусства, но на историю было проще поступить, а я боялся армии, поэтому поступил на историю. История мне очень нравилась, но мне не хватало всегда фактической причастности к истине. Я занимался историей ментальностей, и мне нужно было самому выстраивать эти стратегии, как мы бы сейчас сказали, но мне всегда казалось, что ты их выстраиваешь, а где проверка? В этом некий произвол. Это меня смущало, и искусство мне продолжало нравиться – помните, как у Бодлера: «там всё – порядок, красота, роскошь, нега и покой». Хотелось не только красоты, не только просто смотреть на произведения, но и хотелось в научной мысли большего порядка, большей проверенности. И в один прекрасный момент я жаловался Ольге Сигизмундовне Поповой, с которой очень дружил, а она говорит: «Хотите, я вас завтра сделаю искусствоведом? Позвоню Комечу, он вас возьмет в аспирантуру». И я перекочевал из одной науки в другую. Когда есть мотивация – сразу все поменял, сдал все экзамены по истории искусства и за два года написал диссертацию, которую в целом считаю весьма успешной, про сибирское барокко. 

И вот здесь мне понравилось, что можно одно с другим сопоставлять, но дальше получалось, что каждый новый научный шаг – это опять какие-то мелкие детали, они дают новую истину, это здорово, но мне всегда хотелось широкого нового знания, понимания. Его мне дают, скорее, путешествия, которые являются моей главной профессией, и в них – постоянные исследования архитектуры и искусства. И потом я очень полюбил преподавание, потому что в нем можно широко обобщать, можно придумывать новые курсы, просто все новое, что ты хочешь, вот такими широкими сопоставлениями делать. Я уже несколько лет преподаю в Вышке, и там эта возможность до недавнего времени была.
Но в Вышке есть условие – заниматься наукой. Если ты не занимаешься наукой, ты в Высшей школе экономики не работаешь, ты не можешь просто преподавать. И я всегда думал, что бы я делал, если бы не было этой формальной нужды заниматься наукой. Но, наверно, я в ней все-таки какое-то удовольствие нахожу.

В результате поездок я набрал очень много материала, написал много разных статей про разные явления в русской провинции XVIII века и как-то нужно было обобщить мой опыт и делать диссертацию. А я еще работаю в Институте теории и истории архитектуры и градостроительства, и вот там я представил этот проект, все похвалили, сказали, что все здорово, и как-то мне стало тоскливо и скучно, и так все очевидно, как это будет выглядеть, и одно я уже написал там, другое написал там, и это такая неприятная сторона науки: делаешь много работы, получаешь маленький результат, но главное, что те немногие, кому он адресован, как правило, о нем не знают, если ты еще не проводишь огромную работу, чтобы его донести. Ты сделал новые датировки церквей, и все люди, которые туда ездят или пишут общие книжки, продолжают делать вид, как будто ничего не было. И я просто бросил это, решил сменить сферу занятий. Сейчас я занимаюсь советской архитектурой первой половины ХХ века, в частности, меня очень интересуют колониальные сюжеты внутри этой архитектуры. Мне очень нравятся студенты, они очень хорошего качества, у меня в прошлом году было 8 дипломов и 14 курсовых, вот раздаешь студентам те темы, которыми ты бы занялся, если бы у тебя было время и было бы не так скучно копаться в деталях. И в этом, может быть, мой научный потенциал, потому что новые идеи у меня возникают, но потом как представишь – ехать куда-то в архив, сколько это займет времени и почти наверняка там не будет того, что ты хочешь. Конечно, иногда бывают открытия, но такие, небольшие. 

Вроде наука у меня на последнем месте. Если брать вторую часть этой формулы Бодлера, «роскошь, нега и покой», то, конечно, путешествия на первом месте, потому что громадные открытия, эмоциональные переживания, я очень люблю возить группы людей, рассказывать, это непосредственный выход твоих научных знаний. Преподавание – чуть однообразнее, но тоже замечательно. А наука на последнем месте, но в сопоставлении с другими она абсолютно необходима, и особенно новыми сюжетами я с удовольствием занимаюсь. Я вот послушал, как все увлечены, и тоже вспомнил про свою увлеченную часть, потому что в минуты тягостных раздумий думаешь о каких-то менее приятных сторонах этих занятий. 




«С фундаментальным образованием не решился бы на такие отчаянные поступки»

Юрий Зарецкий
Историк
НИУ ВШЭ

За сорок с лишним лет мои исследовательские траектории менялись неоднократно, причем очень драматично. Историей я стал заниматься случайно, сначала поступил на исторический, точнее, историко-английский факультет педагогического института. Это провинциальный Ростов-на-Дону, но у меня были замечательные преподаватели, в частности, преподаватель, который читал у нас Средние века, он читал прекрасно, но кроме того предлагал для чтения самые лучшие в то время книги – тогда же стали выходить книги Гуревича, Баткина, и я стал отчасти медиевистом уже тогда, хотя только в душе. Долго вынашивалась тема кандидатской диссертации, выбор был тоже отчасти случаен. Мне попался в Библиотеке академии наук в Санкт-Петербурге английский перевод автобиографического сочинения Пия II. Возник вопрос: как это было возможно, неужели римский папа мог вот так о себе писать – восторженно? Эту загадку нужно было разгадать. Потом появился оригинальный латинский текст этого сочинения, я подучил языки и стал серьезно работать. Спустя годы появилась диссертация, потом книжка, и я стал связывать свою работу не столько с культурой итальянского Возрождения, сколько с текстом автобиографического характера – мне были интересны рассказы людей о себе. Прошло еще какое-то время и возник новый вопрос: с итальянским Возрождением мне все более или менее понятно (тогда появилось несколько ярких текстов и т.д.), а что было раньше, в Средние века? Затем появились другие: почему я интересуюсь западноевропейскими автобиографическими сочинениями, а как обстояло с ними дело в России? Оказалось, что автобиографий у нас было написано немного, но они все интересные. Все знают «Житие протопопа Аввакума», но есть и еще другие. Вопросы продолжались. Помимо христианской традиции существовала в Европе еще и иудейская – рассказывали ли принадлежащие к ней люди о себе? Ответ на этот вопрос найти было еще сложнее, особенно из-за трудностей с языками, но что-то сделать все же удалось. Так получилась еще одна диссертация, докторская, и еще одна книга. В конце концов, лет десять назад, заниматься этим надоело, и я увлекся другими сюжетами. 

Как раз тогда мои коллеги активно обсуждали проблемы исторического знания, и я задался вопросом об истории его становления в России. Поскольку я довольно много времени провел в США, работая в американских университетах, потом в европейских, меня занимал вопрос, почему там историческое знание устроено по-другому – не только преподавание, но и историописание. Появилась мысль сделать обзор развития исторического знания в России, из которой у меня ничего не получилось по той простой причине, что истории исторического знания у нас не было и до сих пор нет, а есть историография: Авраам родил Исаака, кто чей ученик и так далее. Проект этот угас очень скоро, но благодаря этому провалу появились другие. Я задал себе вопрос: вот Московский университет, главное научное учреждение страны – а кто были первые его историки, что они писали, какие учебники были ими созданы? Выяснилось, что никто об этом почти ничего не знал и, самое главное, что никого это не интересовало. Так появилось несколько моих работ о первом историке Московского университета, его книге, о том, как вообще было устроено там преподавание в XVIII в. Скоро стало ясно, что эта тема почти не изучена и потому неисчерпаема. Сами собой стали появляться новые вопросы: какая книга по всемирной истории была напечатана на русском языке первой, как появились первые учебники в России и так далее. И вот пока я здесь, в этой теме. Все сказанное – в основном перечисление некоторых основных исторических сюжетов, которыми мне приходилось заниматься, и причин их появления. Со стороны все это выглядит странно, но получилось так, как получилось. 

Почему меня шатало из стороны в сторону, почему я хватался за все эти такие разные темы? Я думаю, во-первых, из-за отсутствия базового образования. Если бы человек обладал фундаментальным образованием, которого у меня никогда не было, он не решился бы на такие отчаянные поступки. То есть, если бы я выучился на кафедре истории Средних веков в Московском университете, то вряд ли бы взялся за русскую историю XVIII века. Во-вторых, любопытство, может быть, смешанное с излишней самоуверенностью – некоторые мои проекты сегодня мне кажутся почти безумными. В-третьих, неудовлетворенность существующими ответами на вопросы, которые я задавал – иначе, недовольство сложившейся историографической ситуацией. Например, первые историки Московского университета до сих пор почти никому не известны. Я спросил у коллеги: послушай, ты же работаешь в Московском университете, ты же историк, неужели никому из вас не интересно узнать о своих самых ранних предшественниках? Ответ меня поставил в тупик: у нас никто историей образования этого времени не занимается. Узкая специализация. У меня ее не было, и это, наверное, давало свободу. То же самое и о других темах: я задаю вопрос, который мне кажется важным и интересным, и вижу, что на него мои коллеги-историки или не отвечают, или отвечают не так. Это – мощный стимул к тому, чтобы вести новый поиск. Хотя стимулы были разные, иногда случайные. Вот как, например, мне пришлось углубиться в теорию и историю исторического знания. Когда-то я обещал для публикации в «Одиссее» статью и, не укладываясь в срок, позвонил Арону Яковлевичу Гуревичу с извинениями. А он в ответ говорит: «Ну ничего, бывает, вы же автор, можно чуть позже… А вот у нас будет конференция по феодализму – не хотите поучаствовать?» Я говорю: «Спасибо, на это не моя тема, вряд ли я могу что-то сказать дельное…» Но, поскольку отказать мэтру было неудобно, я прибавил: «…ну разве что что-то самое общее». И получил в ответ: «Вот хорошо, общее и расскажите». Так появилась работа почти на три листа под названием «Феодализм, исторический источник, история, наука: “Модный” взгляд на старые вещи». В ней я пытался показать, как в конце XX – начале XXI века возникли новые взгляды на эти традиционные понятия и как ими оперируют в историографии (в основном англо-американской). 

Что еще влияло на эти мои неожиданные повороты? Удивление от того, что видишь вокруг. Например, однажды я оказался на конференции в городе Мышкин, где с докладом выступил местный краевед и сообщил, что в одной из близлежащих деревень в начале 1990-х появился новый субэтнос под названием кацкари. Неужели такое возможно? Чтобы разобраться, пришлось писать статью. Еще, честно признаться, на мои повороты, влияли и соблазны самого разного рода: возможность получить исследовательский грант, выступить лекцией в престижном университете, принять участие в интересной конференции и т.д. И еще, наверное, мой американский опыт, позволивший смотреть на многие вещи совсем по-другому. Я имею в виду не только в смысле академическом, но и вообще. Посмотреть со стороны на нас, на нашу академическую среду, на наше общество и на многое. На самого себя тоже, конечно. И последнее: я очень рад, что все эти мои повороты и все метания имели место в прошлом и, похоже, не продолжаются. 




«Читаешь книжки для того, чтобы писать другие книжки»

Иван Болдырев
Континентальный философ, историк экономической науки
Radboud University Nijmegen, Netherlands

Я гуманитарий, я учился на философском факультете МГУ, но параллельно учился в Вышке на экономическом факультете и начиналось это как очень понятная вещь, то, что немцы называют Brotstudium: философ – это смешно в качестве профессии, значит, нужно еще какую-то профессию получить. Но с самого начала мне было понятно, что в одной дисциплине ужасно скучно. Жить в какой-то одной дисциплине, называть себя каким-то одним именем… Потому что дисциплина это не только практика – это идентичность: как себя идентифицировать, на кого ориентироваться. Вот мне не хотелось этого, мне хотелось существовать между дисциплинами, и я всегда тянулся к таким людям. Мой научный руководитель в Берлине был и остается человеком невероятно междисциплинарным, литературоведом, который пишет книги про экономику. С моими соавторами и соавторками, с которыми мне чрезвычайно повезло, тоже было взаимодействие междисциплинарное. И это определило вообще все, что я делал и делаю на протяжении пятнадцати лет. 

Мне не хотелось заниматься философией экономической науки, но я к этому все-таки пришел, и получилось соединение экономической науки и философии, а карьеры и интеллектуальные траектории в этих науках очень разные. Потому что экономика чрезвычайно стандартизированная дисциплина, она предполагает просто овладение определенным инструментарием и применение этого инструментария, она очень ремесленная, техническая. Я сейчас говорю исключительно про международную среду, я давно уже в российском контексте не существую, не участвую, не пишу по-русски. У меня была возможность посмотреть, как вообще устроена академия, как устроена академическая работа в разных странах, в разных институциях, даже в Москве в МГУ и в Вышке учили по-разному, и этот опыт очень обогащал. 

На всем этом протяжении было несколько моментов, когда мне приходилось выбирать какие-то вещи. Например, если ты ученый-гуманитарий, ты непременно должен знать древние языки, иначе ты неполноценен. Так меня учили. И я помню этот момент, что у нас была латынь, по ужасному учебнику, и я хорошо помню, как я проходил на латынь семестр или даже два, и я понял количество усилий, которые я должен приложить для того, чтобы освоить латынь на каком-то приемлемом уровне, и я сознательно сказал: нет, я буду все-таки заниматься экономикой как наукой, а латынь отложу. Это была такая развилка. 
Когда я занимаюсь философией, у меня был и есть такой странный, чувственный критерий: я читаю текст и, если я чувствую интенсивность, которая исходит из этого текста, я продолжаю его читать. Если я не чувствую этого просто на полуфизическом уровне, если мне скучно, я не двигаюсь дальше и забрасываю его. Это отчасти было связано с тем, почему я не стал аналитическим философом, каковыми являются подавляющее большинство философов в мире, а стал континентальным. Понятно, что заниматься хочется тем, где ты видишь, что можешь сделать что-то новое, если ты чувствуешь, что здесь у тебя что-то получится. Это тоже мотивирует. 

В какой-то момент передо мной встала задача – и жизненная, и отчасти интеллектуальная: я захотел стать не российским гуманитарием, а интернациональным гуманитарием. И здесь возникло то неизбежное, с чем сталкиваются 95% людей, которые занимаются гуманитарными науками и которые что-то хотят сказать миру: если у тебя русские имя и фамилия, значит, ты специалист по России. Мне отчетливо этого не хотелось, я это просто принципиально отторгал, как отторгал впоследствии все русские, связанные с Россией академические и карьерные паттерны. Поэтому я поехал в Берлин писать диссертацию по германистике, и защитил ее, и писал по-немецки, что тоже не очень хорошо для visibility, потому что никто не читает по-немецки, даже немцы уже не читают по-немецки. Очень трудно, когда твое жизненное пространство, твое существование, твоя зарплата зависят от твоих академических достижений и твоих выборов в интеллектуальной жизни. Это очень неприятная история. В России она сейчас начинает чувствоваться, и она очень хорошо чувствуется в мире, где людям, бывает, некуда податься, нет работы, а академия кажется местом, в которое можно прийти, но из которого нельзя уйти или уход из которого считается личным поражением. Мне это ужасно не нравилось, но я вдруг оказался там, в этой системе, где своя конкуренция, свои группы, и это было очень травматично. Я очень рад, что я больше не немецкий академик, хотя долгое время был им, и ужасно счастлив, что сбежал из Германии, где гуманитарная наука построена совершенно ужасно. 

Отнесясь к вопросу, на который отвечал Николай Гринцер: я занимался всегда максимально не утилитарными вещами. Я занимался немецкой литературой и философией конца XVIII – начала XIX века, а последнюю диссертацию я написал про Гегеля и «Феноменологию духа». Это совершенно не то, что можно описать как социально релевантное, общественно полезное и прочее. Но мне кажется, что это рассуждение тоже некоторая ловушка: делаю ли я что-то полезное для общества или нет. Дело в том, что сама грань между наукой и ненаукой, или между академией и реальным миром, сейчас все более проницаема в очень разных аспектах. С одной стороны, наука трансформируется очень сильно и производство науки, а с другой стороны, все становятся учеными не потому, что все в теорию заговора начинают верить, а чтобы ориентироваться в мире. Есть огромная потребность в науке любого типа: от эпидемиологии до философии как прояснении мира вокруг себя. Невероятная потребность везде, это очень хорошо видно и понятно. Поэтому я бы не ставил так вопрос: как же так, я занимаюсь наукой, которая ничего не приносит. Мне кажется, здесь это не работает. 

Я очень долго относился к познанию внешнего мира как к какому-то способу самообогащения без производства чего бы то ни было. Став академиком, я понял, что ты читаешь книжки для того, чтобы писать другие книжки. И ты превращаешься в такую машину по производству текстов, используешь ресурс одних текстов для того, чтобы делать какие-то другие тексты. И это странная такая ловушка, которую, мне кажется, имело бы смысл отрефлексировать, которая меняет способы жизни, по крайней мере, в моем случае. 




Как описать научные траектории научно...

Михаил Гронас 
Филолог, лингвист
Dartmouth College, USA

Такого обычно ожидаешь от студента, но я человек вполне взрослый, а при этом, правда, не считаю себя специалистом ни в чем, и это не кокетство. Я иногда, по необходимости, становлюсь почти специалистом в каких-то областях, которыми в данный момент занимаюсь или увлечен. То есть бываю специалистом на время. В моем случае важнее даже не собственно научные интересы, а любопытство и любовь к разгадыванию загадок. Названия большинства моих статей (а я их написал совсем немного) – вопросительные предложения. Я пытаюсь ответить на конкретные, эмпирические вопросы, и для этого погружаюсь в соответствующие области знания. А поскольку я иногда это делаю с бухты-барахты, мои ответы поверхностны и часто, наверняка, неверны. Потому что правильно отвечать на такие вопросы, занимаясь этим всю жизнь. Но это ничего. Все равно, когда кажется, что что-то открыл, нашел, ответил – пусть это, возможно, и иллюзия, – появляется чувство ликования, ощущение, что найденное существует помимо тебя. На химическом уровне это, наверно, дофамин с серотонином. А на смысловом – избавление от эго, чувство, что получилась или нашлась какая-то вещь, которая теперь существует сама по себе и от тебя совершенно не зависит. Такое же чувство (и так же редко) у меня бывает, когда удается сочинить хорошее стихотворение.
Тема, о которой мы сейчас говорим, – научные траектории – меня очень интересует. Мы с коллегами, компьютерными лингвистами, data scientists (Анна Румшиская, Дмитрий Ильвовский, Алексей Ступников) сейчас как раз пробуем описать научные траектории научно. Для этого мы представили пространство научных публикаций как геометрическое (векторное) пространство, а научную биографию ученого (не только гуманитария, любого ученого) – как множество точек (или кривую) в этом пространстве. Мы взяли майкрософтовскую базу из нескольких десятков миллионов научных статей, попробовали измерить расстояния между всеми статьями (на основе общих отсылок) и получили геометрию научного пространства. Публикации каждого ученого могут либо располагаться в этом пространстве кучно, близко друг к другу, либо рассеянно, то тут, то там.  То есть ученые либо прыгают от одной темы к другой, как я это делаю, либо находятся все время в каком-то тесном подпространстве этого громадного многомерного универсума. Это свойство (скученность – рассеянность публикаций) мы называем фактором ежа и лисицы, в честь знаменитого эссе Исайи Берлина. Ну и пытаемся с помощью этой модели ответить на несколько эмпирических вопросов: как зависит средняя кучность – рассеянность публикаций от области знаний, дисциплины, связан ли этот фактор с индексами научного влияния и т.д. Мы ожидали, что гуманитарии более «прыгучи/рассеяны», потому что их предметные области менее строго определены.  Но результаты (мы их пока не опубликовали) показывают, скорее, обратное: внутри этой геометрии представители точных наук «рассеяннее» и «подвижнее», то есть свободнее.


Авторы

Подготовили текст Галина ЗеленинаМария Неклюдова


Читать больше историй

Как охотиться на фантастических тварей в архиве, находить редкие источники и превращать научное исследование в детектив? 10 ученых-гуманитариев рассказывают о своих научных путях на сайте Арзамас. Подробнее


====